|
//
|
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
К вопросу методологии исследования философских контекстов романа "Мастер и Маргарита"Текст статьи, подготовленной для специального сборника, который Североамериканское Булгаковское общество намечало выпустить по случаю тридцатилетия первой публикации романа. Нередки суждения о том, что роман носит сугубо философский характер; утверждают и обратное, причем обе эти позиции не учитывают, что любое художественное произведение — это авторское исследование этических вопросов, а это уже — философия. Другой вопрос — не повлияла ли философская дидактика на художественность: если автор дает в своем произведении готовый ответ на все поставленные вопросы, то такая ангажированность резко снижает художественные достоинства. Перед читателем должны лишь ставиться этические дилеммы без готовых решений. Как это сделал, например, Пушкин в отношении этической дилеммы "долг или совесть?" в "Капитанской дочке"1. К сожалению, в советский период в литературоведении прочно укоренилась практика, в соответствии с которой выдаются готовые ответы даже без формулирования самого вопроса. Можно ли говорить о философии романа, не вникнув в его содержания хотя бы на уровне первичной системы образов? Есть ли хоть одна работа наших булгаковедов, которая не противоречила бы реалиям самого романа? Ведь по-Бахтину, образ автора (его интенция) может проявиться только в завершающей эстетической форме, во всей совокупности образов, и пока не выяснена структура произведения, все разговоры о философских аспектах бесперспективны. Если рассматривать творчество Булгакова на уровне отдельных произведений, то может сложиться впечатление, что он излишне грешит дидактикой в ущерб художественности. В рассказе "Я убил" присутствует его однозначное одобрение поступка врача, нарушившего Клятву Гиппократа и убившего своего пациента во время приема. В другом рассказе, "Вьюга", рискуя жизнью, врач едет по совершенно безнадежному вызову, чтобы выполнить гиппократову заповедь "Я всегда помогу коллеге по первому его требованию". Здесь авторский голос звучит слишком явно и дидактично — именно на уровне взятых по отдельности произведений. Но, опять-таки по-Бахтину, если два произведения имеют общие этические контексты, они вступают в диалектическое взаимодействие, образуя новую эстетическую форму. В данном случае эта форма содержит новый этический контекст — обширный диапазон неоднозначности, заключенный между отмеченными крайностями. И вот этот новый уже контекст и сопрягает эти два рассказа с философски неоднозначным этическим контекстом "Капитанской дочки". Философская проблема профессиональной этики — едва ли не самая ведущая в творчестве писателя. Начавшийся в середине 19-го века всплеск интереса к ней продолжается по сей день, неоднозначность растет вширь и вглубь. Результаты десятков тысяч трудов выразил известный философ Карл Поппер: "Ответственность за наши этические решения целиком лежит на нас и ни на кого переложена быть не может; ни на Бога, ни на природу, ни на общество, ни на историю... Чье бы авторитетное мнение мы ни принимали, это мы его принимаем. Если мы не осознаем этой простой истины, то мы просто обманываем себя"2. Не следует забывать, что мировоззрение Булгакова формировалось, когда эти дискуссии уже были в полном разгаре. Вряд ли можно отрицать, что наиболее тщательно выписанным "прямым путем" образом романа является образ Пилата, как и то, что решение важнейшей этической проблемы "долг или совесть?" выглядит в данном случае как недопустимо прямолинейное, не оставляющее читателю никакой философской неоднозначности, отличающей подлинные художественные произведения. Как офицер и блюститель Римского права Пилат выполнил свой служебный долг, который вошел в конфликт с гражданской совестью; но важно то, что Булгаков вынес Пилату однозначный вердикт. Вопрос "Почему?" стоять не может, поскольку мы имеем дело с творчеством великого художника, и уж он-то знал, что так делать нельзя. Но тем не менее сделал. Следовательно, должен стоять вопрос: "Зачем?" В принципе, ответ на него прост: если великий художник нарушает законы художественности, то только лишь затем, чтобы вывести эту художественность на более высокий уровень обобщения философской проблемы. Хуже всех в романе прорисован "напрямую" образ Мастера; то, что принимается за образ этого персонажа — ложный объект. Я уже писал, что наполнение образов "московских" глав этическим содержанием происходит в том числе за счет тропов из "ершалаимской". Так вот, образ Пилата является тропом по отношению к образу Мастера, он придает ему истинный этический смысл, а для этого сам он должен обладать категоричностью символа. Таким образом, Булгаков пошел на тактическую жертву в частном ради достижения высокой художественности на более высоком уровне, и однозначная прямолинейность решения сложной философской проблемы является здесь художественным средством. И частью художественного замысла, если учесть, что в соответствии с ним весь роман пишется не Булгаковым, а Фаготом, который показывает видение Мастером-Горьким отношения Л. Толстого к идее мессианства. В таком случае отмеченная прямолинейность характеризует творческую манеру Горького, а не Булгакова. С образом Иешуа дело обстоит несколько посложнее: здесь на более высокий уровень выведена не столько частная художественная задача, сколько сам философский вопрос. Вспомним, чем жила передовая русская мысль на рубеже веков, когда формировалось мировоззрение Булгакова. Ожидали прихода мессии, все считали, что он России необходим, но в толковании его характера были значительные расхождения. Некоторая часть интеллигенции склонялась к тому, что мессия этот должен быть Прометеем, антихристом (например, Горький); другие (в их числе Л. Толстой) создали свой образ Христа. Третья точка зрения общеизвестна: общество на основе идеологии примитивных воззрений раннего христианства с отрицанием самой христианской идеи, что и было реализовано после октября 1917-го в самой крайней форме (то, что в романе эти три точки зрения противопоставлены друг другу, показано мною ранее 3). Булгаков показал, что ни Иисус по-Толстому, ни Прометей по-Горькому Россию не спасли. И вот здесь возникает вопрос о значении в романе образа Иешуа, юродивость которого пришлась так по душе нашим булгаковедам. Если исходить из того, что "ершалаимская" часть — троп по отношению к "московской", раскрывающий сущность происходящей в России трагедии, то инфернальность новоявленного мессии Воланда-Ленина является следствием той непротивленческой юродивости, которой Толстой наделил свой идеал мессии. Безусловно, возможны различные варианты толкования значения этих образов: на этой стадии познания структуры романа этот вопрос пока не имеет однозначного решения, поскольку пока выявлены не все этические аспекты. Однако хочу отметить, что любые попытки выявить философскую подоплеку описываемых в романе событий обречены на неудачу, если только построения будут основываться на общепринятой версии "прочтения", которое даже нельзя назвать таковым, поскольку оно противоречит фактам. Булгаковеды анализируют вовсе не роман Булгакова, а его неудачную имитацию собственного производства. За тридцать лет накоплено достаточно материала, чтобы понять наконец, что никакое отвлеченное философствование не даст результатов до тех пор, пока не будет установлена структура романа и пока за основу всех построений не будет принято прочтение, полностью отвечающее всем требованиям научной методологии: внутренняя непротиворечивость, полное соответствие фактам, наличие объяснительно-предсказательных свойств. К сожалению, ни одному из этих требований работы ведущих булгаковедов не отвечают. Совершенно очевидно, что наличие в романе глубоких философских размышлений не снижает его художественных достоинств, поскольку вопросы авторской позиции выведены за пределы основных сюжетов. Может показаться, что, отвергая отмеченные выше подходы к судьбе России, Булгаков не вводит в поле зрения читателя никакой позитивной альтернативы. Возможно, что это не так. Три этические концепции в романе — о "свете", о милосердии и "никогда ничего не просите" — восходят к иудейскому философско-мистическому учению, известному как "Кабала", причем все они подаются в романе в позитивном контексте. Не следует забывать, что такие столпы русской философской мысли как Вл. Соловьев и Н. Бердяев находились под прямым или опосредованным влиянием Кабалы. О противопоставлении в романе философских позиций Л. Толстого и Вл. Соловьева с явным уклоном в пользу Соловьева я писал в "Альтернативном прочтении" (Глава XLV. От Иегудила Хламиды до Воланда). Каково было отношение Булгакова к хасидизму, не находился ли он под его влиянием? Вопрос тем более не праздный, что в одной из своих последних работ Л.М. Яновская показала, что, создавая роман, Булгаков располагал собственным экземпляром Ветхого Завета на древнееврейском языке. К тому же, само рассмотрение философских аспектов романа без учета работ Бердяева и Соловьева просто немыслимо, тем более что наличие в романе рефлексий учения Соловьева обнаружено и другими исследователями. Как знать, не отражают ли отсылки к концепциям Кабалы позитивной программы Булгакова? Во всяком случае, к русскому православию он относился слишком пессимистически, чтобы питать в отношении его какие-либо иллюзии. И последний вопрос — о влиянии на творчество других писателей содержащихся в романе философских концепций. Совершенно очевидно, что пока не будет до конца установлено, какую идейную нагрузку несет роман, говорить о таком влиянии преждевременно. Особенно если мы не до конца разобрались с текстами, на которые он якобы уже повлиял. С момента выхода в свет "Плахи" (1987 г.) отмечаются попытки приписать Ч. Айтматову заимствование у Булгакова фабулы "древних глав". Безусловно, у обоих авторов современная им советская действительность выглядит как "вторая Голгофа", а не как "третий Рим" (правда, за романом Булгакова "официозное" булгаковедение этого пока не признает, поскольку это опровергает его собственное "прочтение"), причем у Айтматова это подано совершенно открыто. Но все дело в том, что Айтматов создал первую часть своего романа в 1954 году, когда рукописи "Мастера и Маргариты" он видеть еще не мог. Эта часть пережила в столе "оттепель" и "застой", а в "перестройку" писатель, очистив ее от анахронизмов (не до конца), дополнил свежей частью и в таком виде опубликовал в "Новом Мире". Мы имеем возможность видеть в одном романе разделенное 32 годами творчество "раннего" и "зрелого" Айтматова, но никак не влияние "Мастера и Маргариты". И, если не принимать всерьез рассуждения о любви Булгакова к советской власти, то какого отношения к тоталитарной системе можно ожидать от двух честных писателей разных поколений, особенно если учесть, что, когда первого добивали забвением, то второго, после расстрела отца, мать прятала от властей точно так же, как в свое время Мария прятала от Ирода своего Младенца? И что он должен был после этого написать, если не "Плаху"? Примечание 2001 года. Пассаж о "Плахе" Ч. Айтматова смотрится в этой статье как инородное тело. Но прошу учесть, что статья готовилась под конкретный сборник, один из авторов которого планировал посвятить свою работу сравнению романа "Мастер и Маргарита" с "Плахой". Этот пассаж был включен в качестве полемического. Вообще же, "Плаха" заслуживает более пристального внимания по крайней мере с точки зрения текстологии. Она может стать прекрасным пособием для изучающих технику анализа текстов. Чингиз Торекулович так и не признался, что между написанием первой и второй частей прошло более тридцати лет, и что "Плаха" — фактически коллаж из двух разных произведений. Но эти моменты буквально кричат со страниц его "Плахи", если ее читать чуточку повнимательней, чем это делают вечно куда-то спешащие критики и литературоведы
|
|
|
|||||||||
По всем вопросам обращаться Gumanitarist@narod.ru |
|||||||||